24

Я прочел интересную статью И.Соловьевой о постановке 'Месяца в деревне' во МХАТе в 1909 году. В 1909-м! 'Вы подумайте!' - как сказал бы Симеонов-Пищик. Когда я читал, мне хотелось, чтобы там, у Станиславского, все было бы иное. Мысль, что ты лишь повторяешь пройденное, не вдохновляет, когда начинаешь свою работу. Хорошо бы узнать о старом и понять, что придуманное тобой не похоже на старое, да к тому же еще и имеет свой смысл. Так думал я, приступая к чтению статьи об этом спектакле. Но, с другой стороны, очень хотелось простых подтверждений правоты собственных мыслей. Все же твое изобретение не должно быть выдумкой. Какая цена выдумке? А если это не выдумка, а находка, то, несмотря на всю разницу лет и лиц, что-то коренное должно совпадать в прежнем и в твоей находке. Вот почему я так обрадовался, когда прочел, что Станиславский рассматривал эту пьесу в некотором роде как этюд о страсти. Прямой и смущающей страсти - даже так. Что и тогда существовало беспокойство, как бы такая пьеса не прозвучала 'барской затеей'. 'Долг и страсть', 'честь и страсть' - вот действительно темы. Наталья Петровна - женщина мятущаяся, потерявшая самообладание. Тут, в диванной, считал Станиславский, должны произойти буря и извержение. Станиславский думал о подвижности энергии в этой пьесе, о скорости, не дающей ей ненужной плотности, делающей ее материю сквозной. Какие там кружева? Наталье Петровне опостылело их плести. Книппер-Чехову упрекали, что в ней здесь мало тургеневского. Наталья Петровна, уходя после одной из сцен, открывала дверь вслепую, толкая ее коленкой. Однако что бы ни говорили критики, Станиславский считал, что надо ставить пьесу, а не инсценировать влиятельные суждения о ней. В разборе линии Ракитина у Станиславского ни доли водевильной легкости. Ни доли снисходительного отношения к образу. Рыцарская безупречность Ракитина. Ислаев - того же высокого рыцарского круга, что и Ракитин. Как прекрасно это ощущение величайшей серьезности происходящего! Но беспокоит это подчеркнутое благородство. Ведь режиссеры, как и скульпторы, работают в материале. Я не хочу сказать, что у современных актеров перевелось благородство, но и когда оно есть, проявляется это благородство как-то иначе. Ракитин у Станиславского даже в гневе органически не мог повысить голос. Станиславский говорит, что не следует играть 'дымку', а следует развить основы чувств, но потом, однако, добавляет, что, развив их, надо закрыть приспособлениями. То и дело он помечал для себя: корсет. Так вот, что означает развить основы чувств, я, кажется, понимаю, а вот относительно 'корсета' хотя и понимаю, но боюсь, что такое нам удастся гораздо менее, чем той же Книппер, которую кто-то считал в этой роли не тургеневской. Нет, за женщин я не так боюсь, а вот мужской мой состав далеко не 'корсетен'. Впрочем, в корсет кого хочешь можно затянуть, однако не потеряют ли мои мужчины от этой затянутости долю своих выразительных средств? Слишком уж большая разница между теперешним мужским типажом и тем типом мужчины, представителями которого были Тургенев, Станиславский, Ракитин. И нужен ли теперь этот 'корсет' в современных тургеневских спектаклях? Все это, разумеется, может показать только сама работа, репетиционный процесс. И если 'корсета' не будет, то не потому, что мы разболтаны, а потому, что в сегодняшнем жизненном материале приходится искать нечто иное, чтобы выразить суть старой пьесы. Соловьева пишет в той же статье, что в период оплакивания уходящих дворянских гнезд художественные произведения часто носили характер прощальной описи прежнего мира. В журнале 'Старые годы', например, рассказ об имениях выглядел часто как опись перед пожаром, притом так, словно было известно, что пожар непременно будет. Немирович-Данченко в близком этому духе задумывал 'Месяц в деревне' еще за семь лет до постановки спектакля Станиславским. Однако последний имел такую особенность: он разбирал пьесу абсолютно непосредственно, будто не зная ничего, кроме текста самой пьесы. Потому никакая мода не касалась его разбора. И все же эпоха, которая была и ему близка, накладывала стилевую особенность на его сверхживое и непосредственное воображение. Но с каждым уходящим годом все труднее воскрешать старое, не впадая в стилизаторство, не умерщвляя живую душу замысла воскрешением старого быта.